Алов расплылся в улыбке. Раз клиенту перепало кое-что из денег, украденных у Оскара Рейха, стало быть, он знает, куда делась остальная сумма.
Посланная на Чистые Пруды команда вернулась ни с чем: в квартире Рогова не было ни ребенка, ни прислуги.
Разволновавшись с досады, Алов почувствовал, как у него в груди начало нарастать болезненное напряжение. Господи помилуй, ну когда это кончится?! Должны же быть хоть какие-то лекарства, которые помогают от легочных болезней!
С отчаяния он разругался с чекистами, ездившими к Рогову домой.
– Вы что – соседей не могли допросить? Там есть какой-нибудь председатель домкома или дворник?
Те ответили, что дворник валялся мертвецки пьяным, а контора внизу была закрыта по случаю праздника.
Часы показывали одиннадцать ночи.
Алов вновь вернулся к камере и заглянул в глазок: клиент неподвижно сидел над чистым листом бумаги. Набриолиненная с утра челка растрепалась и падала ему на глаза, а незастёгнутые манжеты нелепо топорщились из рукавов смокинга.
Алов попытался собраться с мыслями. С помощью маленькой китаянки было бы гораздо легче выудить из клиента всю информацию, но девчонки не было… Обычный допрос затянется на несколько часов, а если привлекать специалистов, то начнется ор и истерика, а Алову и так было плохо.
Его вновь начал сотрясать кашель.
– Может, вам водички попить? – сочувственно спросил надзиратель.
Алов помотал головой и, держась за стенку, побрел к выходу.
У него не было сил вести дело Рогова, но он не мог передать его коллегам – иначе награда за его разоблачение уплывала в другие руки.
«У меня есть время, чтобы отлежаться, – подумал Алов. – Сейчас Драхенблют пьет на даче у Ворошилова, а потом они будут несколько дней опохмеляться, так что докладывать о результатах все равно некому».
– Отправьте Рогова в общую камеру, – велел он надзирателю. – Я им попозже займусь.
Конвоиры вели Клима по тускло освещенным коридорам со множеством дверей.
Все чувства были притуплены: ему казалось, что его напоили какой-то наркотической дрянью и он все никак не может очнуться от затянувшегося кошмара.
Если Китти не привели, значит ли это, что она спаслась от ОГПУ? Но как? Куда она могла деться?
Замки на дверях лязгали за спиной Клима, как железные челюсти.
Это наверняка Галя сдала его чекистам! Что им может быть известно? Да все, что угодно! Галя жила с ним бок о бок и наверняка подмечала каждое неосторожно сказанное слово.
Конвоиры велели Климу остановиться перед камерой с маленьким зарешеченным окошком на двери. Надзиратель повернул выключатель и отпер дверь.
– Заходи.
На широком настиле, опоясывающем жарко натопленную камеру, лежали заключенные, одетые в несвежее белье, – головами к стене, ногами к центру. Под потолком синели два узких окна с решетками; у входа помещались раковина и оцинкованный бак с крышкой.
Один из заключенных приподнял лысую голову.
– О, свежее мясо поставили!
Конвойный толкнул Клима в спину.
– Через минуту чтоб лег и спал!
Дверь с грохотом закрылась и свет погас. Клим растерянно стоял посреди камеры, не понимая, что ему делать.
– Чего это ты такой нарядный? – послышался голос лысого. – Ты кто – фокусник? По какой статье проходишь?
– Не знаю, – отозвался Клим.
– Если не знаешь, то ты недобитая контра, – засмеялся кто-то. – Десять лет лагерей или расстрел в подвале.
Арестанты завозились.
– Дайте поспать!
– Заткнись!
– Да пошел ты!
– Иди сюда, Фокусник! – позвал Клима голос с сильным кавказским акцентом. – Ложись тут.
Клим двинулся вперед, нащупал край нар и сел.
Тюремная стихия сомкнулась над ним, словно вода в черном омуте. Жара, вонь, храп, теснота… Камера казалась Климу жестянкой, набитой червями. У всех у них была одна судьба: их проткнут стальным крючком и скормят рыбам.
– Ты с собой ничего не взял? – спросил кавказец. – Спать на чем будешь? Ложки-миски тоже нет?
– Меня на улице арестовали, – ответил Клим.
Он расстелил пальто и лег на нары, с брезгливым ужасом ощущая прикосновения соседей справа и слева.
Совсем недавно Клим смотрел на отощавшего, замученного Элькина и даже вообразить не мог, что ему суждено оказаться на его месте. Клим Рогов был зрителем, а не участником; его нельзя было ни арестовывать, ни запугивать, ни, тем более, пытать: он был иностранцем – неприкосновенной личностью.
А теперь его приписали к категории людей, с которыми никто не считался. Он был рабом, заранее обреченным на убой где-нибудь на лесоповале или в шахте. Клим представил себя в арестантском бушлате и почувствовал, как у него волосы стали дыбом на затылке.
– Эй, Фокусник! – снова позвал кавказец. – В этой камере трусить можно только первые двадцать минут. Десять ты уже отмотал.
Клим вздрогнул.
– Вы кто?
– Ахмед. Слушай внимательно: будешь жалеть себя – умрешь. Ты в бой когда-нибудь ходил? Я ходил. На войне убить могут, а ты на коне скачешь и ни о чем не думаешь, потому что ты наступаешь и ты все решаешь. Вот и в тюрьме так надо. Скажи себе: «Я тут решаю, бояться мне или нет».
Но Клим был не в состоянии думать ни о каких спасительных заклинаниях.
– А если пытать будут? – сквозь зубы выдохнул он.
– А ты не считай боль болью. На войне меня подстрелили, а я полдня бегал с пулей в груди – ничего не замечал. Человек – живучий зверь, если сам себя не губит.
– Не слушайте его! – отозвался старческий голос. – Ахмедке рукояткой нагана по переносице съездили, у него теперь глаза в разные стороны смотрят, и башка набекрень. Не питайте ложных иллюзий: я – генерал от инфантерии! – пять лет в большевистском лагере сортир чистил. Меня выпустили, а через неделю опять арестовали. Я уж бог знает сколько заявлений следователю написал: «Расстреляйте меня, не мучьте!» А он мне: «Сами знаем, кого расстреливать, а кого перековывать».